Орловские поэты

Блынский Д.И.
Гильгоф А.
Перовский Н.М.
Потапов Л.Н.

| Стихи |

Дмитрий Иванович Блынский
(23.02.1932 – 20.10.1965)

Дмитрий Блынский, наш «орловский Есенин», как и многие талантливые люди, составляющие гордость России, родился в деревне. Родиной его стало село Васютино, ныне Покровского района Орловской области. Здесь он провел детские годы, здесь испытал все трудности и горести фашистской оккупации, отсюда отправился в большую жизнь.

О Д.Блынском написано много, а объём литературоведческих работ превышает, пожалуй, те пять не очень толстых сборников стихов, которые вышли при жизни поэта.

Мне показалось, что для первого знакомства с Дмитрием Блынским, лучше всего прочитать воспоминания его сестры Валентины Ивановны, которые напечатаны в одной из последних книг. В этих воспоминаниях не всё так гладко, как это сделал бы профессионал, но в них хорошо ощущается атмосфера того окружения, той природы и того времени, в которых жил Дмитрий Блынский, хорошо передана атмосфера послереволюционных лет, о которой рассказывали родители, ужасы оккупации и трудности послевоенного времени. Всё это достигается употреблением местного говора, уменьшительно-ласкательных имён, которыми называли друг друга в дружной и любящей семье.

Слово о брате

Родное наше Васютино — овражистая, разбросанная по отдельным плантам (искаженное — «план», чертеж плоскости. — Прим. сост.) деревня. Козлов плант, Выгон, Карнюхин, Тичечкин. Тичечкин плант звали еще «проулком». Вот в конце этого проулка и находилась наша хата, за ручьем начинался Бреев плант…

В тридцатые годы, да и позднее, Васютино было большим селением — около ста дворов. В конце его наш маленький ручей становился шире и глубже. Говорят, до революции на этом месте стояла мельница. Не одно поколение ребятни бегало купаться «под Мишечку» — так называлось это место. Скорее всего «Мишечкой» звали мельника. Его дом, как и всякий, стоял на взгорье.

Еще в нашей деревне примечательное место — это «Каменный». Огромные камни-валуны лежат между Карнюхиным и Бреевым плантами с незапамятных времен. Говорят, — еще ледникового периода. На каменном косогоре по весне появляются самые первые проталины, и дети испокон начинали играть в лапту именно в «Каменном».

Торцовое окно нашей хаты смотрело на Чуев лес. Он тоже овражистый. Однажды мы с братом сидели на крутом косогоре под дубом и смотрели на свою деревню. Все было видно оттуда — и наша хата, и ручей, петлявший среди зарослей ивняка. Вся деревня была как на ладони. Думаю, именно этот пейзаж и воспроизведен братом в рассказе «Стоит над обрывом дуб».

Если идти лугом от Чуева леса через Барский в Дросково, то придешь на Зуев косяк. Чуть дальше — лес Веселой. На Троицу мы ходили или в Чуев лес, или в Веселой. Молодежь пела и плясала, а мы, девочки-подростки, плели венки. Мальчишки забирались на деревья и выбирали из гнезд птичьи яйца, которыми бросались в нас, привлекая тем самым наше внимание.

Разлетелась молодежь, и потомство ее оказалось на стороне. Теперь и детские голоса услышишь разве что в дни школьных каникул, когда съезжаются ребятишки к доживающим свой век бабушкам и дедушкам.

А в старину деревни были шумными, чуть ли не в каждом доме — по пять-семь детей.

Наша мама, урожденная Семенова Прасковья Ивановна, родилась в 1908 году в деревне Морозове, в двух километрах от Васютина, и была четырнадцатым ребенком. Она рассказывала: по вечерам, когда все засыпали, ее мама пересчитывала детишек по головам: один, два, три… семь, а если кого-то нет, то не могла сообразить — кто же отсутствует. Старшие — кто женатый, кто замужний — жили сами на себе, а человек восемь младших — с родителями. Большой и дружной семьей растили хлеб, пряли пряжу, ткали полотна. Были тут и столяры, и плотники, и портные — свои мастеровые на все руки.

Как только ребенок становился на ноги — его приучали к труду. Ремесла передавались от поколения к поколению.

Прясть мама начала, когда ее нога еще не доставала до подножки прялки — пряла стоя; а вязать носки ее научил брат. В 1931 году нашу маму выдали замуж за плотника Ивана в соседнюю деревню Васютино, тоже в многодетную и мастеровую семью. В ней было два Ивана: наш отец и погибший в Великую Отечественную войну брат отца, имевший домашнее прозвище Вьюнок. В отличие от других братьев отца он был добр и внимателен. За обедом незаметно подкладывал молодой и еще робкой невестке лишний кусочек. Родители решили отделить молодых. Построили хату, правда, из бросового старья. Потом каждую весну отец чинил это строение.

Тридцатые годы — сложное время коллективизации. Засевать поля оказалось нечем. Уполномоченные ходили по хатам и забирали зерно. Родители отца жили по тем временам неплохо, но их почему-то не тронули, а вот наших — «раскулачили». Единственное богатство отца — хромовые сапоги, их-то и отобрали, а у мамы — ковер, вытканный ею собственноручно, с «автографом» — девичьей фамилией мастерицы…

Когда в сельском Совете проходили выборы, мамин ковер вывешивался на стену как украшение, а потом — «пропал». А с ее сестрой Александрой Ивановной обошлись жесточайшим образом (кстати, у мамы были сестра Александра Ивановна и брат Александр Иванович. В семье сестру звали Саша, а брата Сашок).

Семенова Александра Ивановна (в замужестве Бухтиярова) к 1932 году имела пятерых детей: Василия, пропавшего без вести в Великую Отечественную и ожидаемого ею до конца жизни, Ивана, Николая, Клавдию, Нину. К ним тоже пришли за семенами. В погребе у них стояла кадка с зерном, и было-то его совсем немножко. Когда уполномоченный спустился с нею в погреб, она обняла эту кадку и закричала, плача: «Не дам!» Он схватил тетушку за волосы и с такой силой вразумил ее головой о стену, что она после этого ослепла. Потом рассказывала: «У меня что-то затрещало в глазах…» Ее младшей дочери Нине было тогда две недели. … Пройдет много лет, и поэт Дмитрий Блынский, племянник Александры Ивановны, в разговоре с приятелем шутливо заметит:

— Ты думаешь, в нашем роду один я известный? Ошибаешься, — и тетушку мою знают далеко за пределами области…

Что он имел в виду?

… После травмы головы на нее нашло какое-то озарение. Сон это был или явь — она толком не поняла: подошли к ней двое мужчин: «Саша, лечи». — «А как я буду лечить, ведь я ничего не знаю?» — «Узнаешь…»

Стены в ее доме были увешаны иконами. Она стала молиться, осенять воду крестным знамением. Снимала сглаз, порчу. Болящие люди приходили тайком — такое лечение преследовалось законом. Это теперь «знахарей» показывают по телевизору и пишут о них в газетах.

Я не поверила бы в тетушкину «силу», не случись с нашей мамой беда. Мама была большой рукодельницей. Сидела как-то она на улице и пряла. Подошла к ней женщина и разохалась — какая тонкая пряжа, да как хорошо у мамы получается… В деревне про эту женщину говорили недоброе. С того дня у мамы начались припадки наподобие эпилепсии. Мама — в больницу, а там — градусник под мышку: температуры нет, здорова. Женщины и говорят ей: «Паша, сходила бы ты к сестре», а мама: «Ой, бабы, да что она понимает?».

Но — утопающий хватается и за соломинку. Пошла-таки к сестре, которая жила в 18 километрах от нас. Только мама на порог, а та ей: «Я же ничего не понимаю…» (Может, успели передать о сомнении, высказанном мамой?) И — с кружкой воды навстречу: «На, попей».

Выпила мама воду… Больше никогда в жизни никаких припадков не было.

Когда мама умерла — мы еще не успели телеграмму отбить, как приехала Нина, младшая дочь тети Саши. «Поезжай, — было сказано ей матерью, — наверно, сестра умерла, я слышу, как девчата плачут».

Тетушка любила, когда заезжал племянник. Митя не отказывал, если она просила его почитать из Библии…

До старости с маминой стороны дожили семь человек — четыре брата и три сестры: Дмитрий Иванович — высокий, стройный красавец — служил в гусарах; Егор Иванович, умерший довольно рано — лет пятидесяти; Михаил Иванович был плотником; Александр Иванович — шорником. Все они работали в колхозе. И три сестры — Александра Ивановна, Екатерина Ивановна и Прасковья Ивановна. Нашу маму братья и сестры до старости звали «девочкой». «Я был (или была) у девочки». А многочисленные племянники и племянницы называли ее «наша няня».

Как по материнской, так и по отцовской линии все наши дядья были крепкими мужчинами. В нашем роду есть такая легенда. Был у Блынских пращур Митюк, и повез он как-то в зимнюю пору зерно на мельницу, а зимы были снежные. Лошадь возьми да и застрянь в сугробе. Тогда Митюк выпряг ее и сам вытащил из сугроба возище с зерном, сказав при этом: «Где уж тут лошади справиться, когда я сам еле-еле вытащил». Этот эпизод творчески переработан братом в поэме «Продолжение родословной». Правда, силой Митюка Митя наградил отца, Митюку же посвящено стихотворение «Быль о Митюке».

…И вот 23 февраля 1932 года у молодых Блынских родился сын Митя. Родился в рубашке…

Рос маленький Митя, как и все деревенские мальчишки. Летом играл в лапту, купался в пруду, ловил рыбешку.

Как-то пошел он с дедом Гаврилой на речку за удачей… А дед был скуповат; ловит внучек рыбку — одну бросает деду, а другую потихоньку от него — себе под картузик (маме хотел принести). Наловили на ушицу и пошли домой. По дороге зачесалась у мальчика голова. Забыл он про рыбку, да и снял картузишко… То-то дед разошелся!..

Через годы, казалось бы, пустячная тема об ужении рыбы выльется в стихотворение «Россия»:
…Я — малыш,
Расплывшийся в улыбке
Оттого, что озорник ручей
На моих ногах щекочет цыпки,
От которых я не сплю ночей.
    Что же ты не ловишься, рыбешка?
    Разве ты не знаешь, что война…
    Мне бы пескарей
    Хотя б немножко,
    Мне большая рыба не нужна.

По зимней поре мальчик увлеченно катался на лыжах с Пахомычева бугра (он упоминается в лирической поэме «Расстояния»). Делал по дому посильную работу. К шести годам научился читать по календарику. Его потянуло в школу. Через несколько дней учитель все же отправил парнишку домой — много было слез… Но что поделаешь — учиться пришлось начинать с семи лет. И все же Митя наверстал «потерянный» год: в начальных классах он за один учебный год окончил два.

Писать стихи начал он рано. Поначалу мама ругала его за это, ведь могли пострадать дела школьные. «Ругай не ругай, а я не брошу этого дела», — настоял на своём ещё маленький Митя. Уже тогда он предчувствовал, что это занятие станет делом всей его жизни. После таких речей мама больше не ругала сына за то, что на первом месте у него были стихи, а не учеба.

Писал Митя, как все, на газетах; чернила делал из красной свеклы или печной сажи. Трудное было время — война.

Накануне прихода немцев в нашу деревню мама пыталась увезти нас из нее. Меня завернули в одеяло и положили на санки… Но путь наш оказался недолгим — навстречу шли оккупанты…

Трудности военного детства сделали брата не по годам взрослым. Мальчишка был очевидцем жестокой расправы фашистов над своими односельчанами. Он запомнил, как его любимого школьного учителя, полураздетого и окровавленного, немцы волокли по той самой дороге, по которой тот совсем недавно катал его на мотоцикле… На глазах Мити фашист поставил к стенке наших родителей и продемонстрировал процедуру расстрела… Позже этот жестокий эпизод станет сюжетом для стихотворения «Девять лет было мне…»

Передовая проходила в четырех верстах от нашей деревни. Неподалеку стояло и село Никольское. Через него шел карательный отряд. Мальчик видел и слышал, как вешали и расстреливали людей, запомнился ему и плач односельчан. Поэтому тема войны в творчестве Дмитрия Блынского звучит как лично пережитая.

Как только прогнали фашистов, васютинцы стали думать о дальнейшем обучении детей. Начальная школа разместилась в нашей хате. Мама приняла это без возражений, хотя платить за аренду помещения колхозу было нечем. Начальную школу брат закончил дома. В седьмой класс он пошел в Дросковскую среднюю школу, за пять километров от нашей деревни, хотя семилетку можно было окончить и поближе — в селе Ракитине. Но в Дроскове была районная библиотека, что немало значило для активного книгочея, зимою привозившего и отвозившего книги на санках…

К седьмому классу Дмитрий был уже достаточно известным в райцентре подростком. Голод и засуха 46-47-х годов общеизвестны. В стране была карточная система распределения продовольствия. На колхозников она не распространялась — карточки выдавались только служащим. Однако ученику седьмого класса Мите Блынскому тоже стали давать талоны на питание. Мама рассказывала один случай: «Пришел Митя в магазин, чтобы отоварить карточки, а продавщице показалось, будто он их украл, и она ему отказала. Пришлось пареньку пожаловаться на нее в Дросковский райком. Пришедший в этот магазин заступник (фамилия его, по-моему, — Дубовиков) сказал продавщице: «Кому — нет хлеба, а чтобы этому мальчику хлеб всегда был. У нас в районе он один такой!».

Я и сейчас помню тот «карточный», злополучный кусочек хлеба, который приносил мой брат. Однажды, когда никого не было дома, я дотянулась до него и съела, а потом, испугавшись, убежала из дому. Меня искали, звали — не за тем, чтобы наказать, а, не дай бог, чтобы со мной чего-нибудь не случилось. Рядом — ручей, копань — ребенок может утонуть…

Ели конский щавель и лебеду. Одна женщина сказала маме, «по секрету», что из семян конского щавеля, когда они созревают, можно приготовить довольно вкусные лепешки, если добавлять в них понемногу отрубей. По весне собирали на полях перезимовавшую картошку и пекли из нее оладьи. Брат был большой удачник в сборе такой картошки.

А в это время в больнице умирал отец…

С войны он пришел раненым и контуженым. Ему сделали операцию, может, и выжил бы, если бы поддержали питанием, но его-то как раз и не было. Помнится жмых, который невозможно было угрызть. Мы клали его в кислицу (щи из конского щавеля), чтобы помягчел, и ели. Мама говорила: «Сынок, не ходил бы ты сегодня в школу — есть нечего». А он: «В школе я забываю про еду, а дома все есть хочется».

Когда у нас появилась коза, мама каждый день в обеденный перерыв бежала в больницу с поллитровой баночкой молока — по пять километров в один конец: отец лежал в Дросковской больнице.

А дома оставались три голодных рта…

Работа в колхозе была обязательной. Не выработаешь определенного количества трудодней — могли судить. На кого оставлять детей? Я уже ходила — меня мама брала с собой в поле, а годовалую младшую дочь оставляла дома. До трех лет она не становилась на ножки. Летом на колхозных работах пропадал и подросток Митя, помогал взрослым пахать на волах, сгребать и копнить сено, собирал колоски.

Матери ничего не оставалось, как забрать из больницы отца, — хоть за детьми присматривать. Но из этого ничего не вышло: он был так слаб, что, оказалось, впору ухаживать за ним самим.

Отец лежал в летней комнатушке, возле него сидел Митя. Я помню, как брат подбежал к маме с криком: «Мама, что-то отец побелел!..» Мы бросились к нему. И только мама разобрала его шепот: «П…сти», то есть — «Прости».

Умер отец через неделю после прихода из больницы — 13 июля 1946 года, тридцати девяти лет. Брату было 14 лет, мне — 4 года, сестре — 1 год.

Мама, — легко представить ее состояние, — поплелась к бригадиру, чтобы попросить у него немного зерна для кутьи на поминки мужа и отца. Тот отрезал: «Он не заработал».

Спустя годы Митя расскажет о той горестной поре в проникновенном стихотворении, которое растворится потом в четвертой главе его поэмы «Продолжение родословной»:
Ходил по хате, пять раз контужен,
Былое в памяти вороша:
«Разбитый плотник, — кому я нужен,
И что я стою? — одна душа».
Жена шутила, смеялась чаще:
Какой ни есть, а вернулся к ней.
И были щи из крапивы слаще,
И кофта латаная — статней.
А ночью, темной весенней ночью,
Под шелест вязов и старых лип,
Сынишка слышал почти воочыо -
Тяжелый вздох, осторожный всхлип…
Потом шептала в бреду глубоком
Слова, ей сказанные кумой:
«Твой помер что — у тебя под боком,
В постели помер — не то, что мой…»
Сидела часто у колыбели
Над спящей дочкою, не дыша:
«Когда нажить-то мы с ним успели
Такого доброго малыша?..»
А там старшие сидели, споря.
Ах, дети, дети, — ее мечта:
Три счастья верных, три слезных горя,
Три сердца щедрых, три жадных рта…
А ночью лунною, летней ночью,
Под шелест вязов и старых лип,
Сынишка слышал почти воочью -
Тяжелый вздох, осторожный всхлип…
Ах, дети, дети… больною раной
Стучали в сердце ее не раз,
Коль безотцовщиной голодраной
Соседки вдруг называли вас.
Им не скажи — за спиною мужа
Живут в почете на все село.
И делом туже, и статью хуже,
А скажут слово — оно кругло.
Они и мудры, они и ловки,
Ума — палата, огонь — в груди,
А ты к мужьям их без поллитровки
За самым малым не подходи…
С косой да с вилами, беспокоясь,
В луга спешила на птичий гам,
И травы, кланяясь низко в пояс,
Ложились робко к ее ногам.
А в жатву солнечного накала,
Из света вылеплена сама,
Не хлеб, а солнце ведром черпала
И наполняла им закрома.
А ночью темной, бессловесной ночью,
Под шелест изуродованных лип,
Не в сновиденьях слышал я — воочью
Глухой и робкий материнский всхлип.
Про бабьи слезы река лишь знала,
Светла, как слезы, и… солона,
В которой тайно от всех стирала
Нередко наволочки она.
Могла ль тогда она догадаться,
Что семиклассник, малыш совсем,
Лет через десять или пятнадцать
Про эти слезы расскажет всем…

Вскоре после смерти отца Митя — с рисунками и тетрадкой стихов — отправился учиться в Федоскинскую художественную школу, что в 35 километрах к северу от Москвы. Тогда, в 1947 году, он впервые увидел железную дорогу на ближайшей от Васютина станции Русский Брод.
Русский Брод!
Моя тихая станция…
Нет,
Тут не так уж по-русски
Богата природа.
Только, где б я ни жил,
Покупая билет,
Повторяю с волненьем: -
До Русского Брода.

Я помню, какие восторженные письма присылал брат из Федоскина. Купил, к примеру, такую ручку, которой можно исписать целую тетрадку, не макая пера в чернильницу…

«Да что же это за ручка такая?» — думалось тогда мне, как о чем-то волшебном… «А дома в Москве, — писал Митя,- смотришь на крышу — и шапка сваливается…» Хорошие это были письма, добрые, а жилось ох как тяжело. Общежитие, одежда и питание — бесплатные, но скудные, интернатские. Учебные принадлежности — бумагу, холст, карандаши, кисти, краски — надо было покупать за свой счет.

Мама после смерти нашего отца некоторое время получала за него пенсию (сорок восемь рублей — в нынешние деньги эта сумма никак не переводится, с той поры проведены уже две денежные реформы). Эти деньжата, наверное, прибавляя к ним и вырученные от продажи яичек, мама высылала Мите. Изо всех сил она старалась помочь сыну. Ни одного письма не отправляла ему, не вложив в него рублевой бумажки, а если рублишки не оказывалось, — покупала марку для ответа и посылала хотя бы ее.

Эти рубли крепко вошли в благодарную память брата. Когда он стал на ноги, то очень существенно помогал нам, а если денег не случалось, — все равно вкладывал в конверты с письмами хоть трояк, пятерку или десятку.

Какое-то уж очень сильное безденежье было. И вдруг — десятка в его письме. Я пишу ему: «Дорогой браток, твои деньги были так кстати», а он мне: «Валя, а когда деньги бывают не кстати?» Но это — потом.

Каким-то чудом маме удалось однажды собрать сто пятьдесят рублей. Отправляя их Мите, она приписала: «Дорогой сынок, ты уж большой — купи себе костюмчик». А он ей в ответ: «Дорогая мама! Спасибо за деньги. В костюмах мы еще походим, а на эти деньги я куплю кистей, красок и холста. Не шляпа красит человека…» Он говорил, что когда брюки на коленях протирались до дыр, то он их надевал задом наперед, а сверху — халат. Шутил он или правду говорил — я не знаю. Скорее всего — правду.

В пенсии местная власть маме вскоре отказала, мотивируя это тем, что муж ее умер дома, вот если бы погиб на фронте — другое дело. Целый год пособие не выдавалось. Не за что было купить соли, керосина, спичек, да еще — жуткие налоги… Если не уплатишь их вовремя, уполномоченный уводил со двора за недоимку какую-нибудь скотинку — теленка, козленка, — что было, то и забирали. Налогом облагались даже деревья в саду.

Но более всего удручала невозможность помогать сыну. Пришлось сообщить ему об отказе в выплате пособия за отца. Шестнадцатилетний паренек обратился в Главное управление соцобеспечения. Вскоре районные финансисты получили указание из Москвы — выдать семье Блынской Прасковьи Ивановны пособие, со дня его задержания, по случаю потери кормильца. То-то было радости…

Трудное было время, однако наша мама не впадала в отчаяние, наоборот, она вся светилась, узнавая об успехах сына. Каждое его письмо перечитывалось много раз, и мама клала добрую весточку под подушку до получения следующей.

Приезжая на каникулы, Митя всегда привозил нам подарки на невесть как сэкономленные деньги. Только не всегда сразу отдавал их нам, сестрам. Ими он расплачивался с нами как с натурщицами… Сохранился рисунок «Нинуха» — теперь он хранится в музее писателей-орловцев. А мой портрет — пионерка в красном галстуке — брат подарил в свое время Михаилу Васильевичу Исаковскому.

Приезжал Митя не так, как мы теперь ездим — в плацкартном вагоне или в купе, а на крыше (вот откуда сэкономленные деньги) — так ездила тогда вся беднота. Мать заметила у сына седину еще в раннем возрасте. И однажды он поведал ей сокровенную историю, которую пережил в дороге. Когда поезд отошел от Москвы, его, мальчишку, обступили на крыше пятеро подонков с ножами и потребовали отдать им все, что у него имелось: хлеб и ситчик, который он вез нам на платьица, и немного денег, полученных от какой-то бабули за помощь в распродаже ее соли (тогда она была дефицитным товаром). Мало того, что все это отобрали, — его раздели, разули, бросив взамен драные босоножки и такой же картуз и пригрозив: «Ты хороший мальчик, но если пикнешь на станции — окажешься под откосом!» Мы узнали об этом лишь годы спустя. Причем, он продолжал недоумевать: «Не понимаю — зачем они вытаскивали ножи?» С тех пор и появилась у него первая седина. Кстати, опасных дорожных сюрпризов было немало — и с подножки чуть не свалился под колеса…

На каникулах Митя всегда помогал матери — косил сено, чистил и поправлял погреб, строил сарай. Прежний сгнил: как-то весной подъехали люди и стали снимать с нашего сарайчика накрывавший его бурьян на корм колхозным коровам. Мама заплакала, запричитала, пошла к бригадиру, а он ей: «А где вы накосили? На колхозной земле! Вот мы и возвращаем колхозу». Так и сгнил сарай под дождями без крыши. Брат построил плетневый — забивал в землю колья и плел стены из лозы. Долго стоял его сарай.

Очень подходящи для осмысливания странностей той поры нигде не публиковавшиеся стихи Дмитрия Блынского:
Послушать «рапорт» приглашали мать -
О том, что хороши хлеба и травы,
О том, что мы, как надо понимать,
Не просто — «мы», а гордость всей Державы;
Что нам и горе даже — трын-трава,
А радость — от проталин до проталин,
А между строк — знакомые слова,
Мол, — как насчет наград, товарищ Сталин?
Шел бригадир, спеша в дома ко всем
То с просьбой осторожною, то с бранью.
А мать… ей было некогда совсем
Идти и слушать «рапорт» на собранье.
Она смотрела на мешок зерна,
Как смотрят на труднейшую из тягот,
И думала, и думала она
О том мешке, что заработан за год.
Она смотрела на зовущий двор,
Где с крыши снят бурьян весной недоброй
И где дрожали на ветру с тех пор
Стропила, как прогнувшиеся ребра…
Послушать «рапорт» приглашали мать
О том, что хороши хлеба и травы,
О том, что мы, как надо понимать,
Не просто — «мы», а гордость всей Державы.

Тяжко было в доме без мужчины, без защиты на случай злосчастья.

Хатка наша была настолько ветхой, что зимой вода в ведре замерзала. Прорехи и щели в стенах мама еще с осени замазывала смесью глины и навоза, а по весне эти заплаты прорастали ожившими злаками. В школу мы бегали босиком до самых заморозков. И так существовала основная масса односельчан.

Уже на последнем курсе художественного училища брат неожиданно для нас всех подзадержался на каникулах. Вроде пора ему уезжать, а он все какую-нибудь работу доделывает дома. И вдруг — приходит от соседа остриженный под нулевку. Мама так и ахнула:

— Сынок! Что же ты сделал со своим чубом?

А он ей в ответ:

— Мама, я задержался на каникулах, и чтобы меня не ругали, скажу: «У матери было очень много всякой работы, и чтобы волосы не мешали, я решил постричься».

Это было святой ложью. Первое же письмо, полученное мамой, пришло с Балтики. Он уже знал, что его призывают на военную службу, и, чтобы не расстраивать маму, придумал небылицу со стрижкой, — его все равно остригли бы. Он стал матросом Балтийского флота.

Сердце матери — вещун. Через год брали на службу соседского парня и друга Мити — Валентина. Подошла к нему наша мама, обняла на прощанье и сказала: «Валик, передай привет моему сыну». Тот принял это как шутку, но пообещал всерьез: «Хорошо, тетя Паша, передам», — хотя, конечно, еще никому не было известно — куда направят служить соседа. Потом получаем от Мити письмо, в котором он благодарит маму: «Дорогая мама, ты у меня одна в мире такая, — спасибо за привет». Оказалось — соседа тоже направили служить на Балтику, только наш Митя служил на корабле, а Валентин — на берегу. В увольнении встретились.

Брату и на службе удавалось рисовать и писать стихи. Там он написал первую поэму «Верный друг», посвященную Николаю Островскому. Будучи в Москве, встречался с Раисой Порфирьевной, вдовой знаменитого писателя и участника гражданской войны. Познакомился с Трегубом (Трегуб С.А — критик и публицист, автор книги о Николае Островском).

Прослужившего два года Митю комиссовали по состоянию здоровья (язва желудка). Вернувшись в родную деревню, он работал в колхозе, но творческая натура брала своё в любых обстоятельствах.

Дмитрий был одним из десяти орловцев, приглашенных на Всероссийский смотр сельской художественной самодеятельности в Москве как поэт. Чтением отрывков из поэмы «Верный друг» он открывал программу своих земляков. Летом 1954 года участвовал в работе межобластного семинара молодых писателей в Воронеже. Там высоко оценили его стихи и дали рекомендацию в Литературный институт имени А. М. Горь?кого. После успешного прохождения творческого конкурса он получил вызов на вступительные экзамены.

Мамин брат перешил Митин матросский бушлат на цивильный пиджак. Пеструю подкладку он сам закрасил черной тушью. И поехал в институт. После рассказывал: «Сдал первый, второй… и вот позади и последний экзамен. Ждем, маемся… Вдруг меня вызывают — сердце ёкнуло. Ну, думаю, все, не сдал…» Дмитрий поступал на заочное отделение, а ему предложили учиться на стационаре. «Я был бы рад», — вот его ответ комиссии. Мечта сбылась — он стал студентом знаменитого института! Радости не было предела…

Все складывалось удачно, только болела у него душа о нас, о родной хате, которая разваливалась. «У меня было бы все хорошо, — писал он в апреле 1955 года заместителю начальника Орловского областного управления культуры Ивану Григорьевичу Медведеву, — если бы не домашнее прескверное положение: у матери завалилась хата. Нужно стоить новую, ибо эту ремонтировать нельзя, а средств пока что никаких. Хотели взять ссуду в районе, говорят — нет указания, нет утверждения вообще ссуды на этот год. Думал по поводу такой ссуды обратиться в обком, но не знаю, как и к кому писать. А то положение у матери такое, что в следующую зиму ей негде будет жить». В конце того же месяца студент-литвузовец уже благодарит своего адресата за внимание и отзывчивость: «Получил Ваше отцовски-сердечное письмо. Большое Вам спасибо. Спасибо и за то, что Вы стараетесь помочь матери моей в вопросе ссуды на строительство хаты. Это сейчас и для матери и для меня главное (подчеркнуто Дм. Блынским. — В. Б.). Мне очень больно вспоминать дождливые дни, когда вода льет из каждой щели и матери не хватает тазов, чашек, кружек, чтобы подставить их под дождевые струи. А крыть нельзя — не выдержит, обвалится. Может быть, действительно мог бы что-нибудь сделать обком. Я так буду благодарен, если мать сможет следующую зиму жить хоть в маленькой, только бы теплой и крепкой хате. А к январю, в крайнем случае — к маю 1956 года я выплачу ссуду, потому что к тому времени будет опубликована «Поздняя встреча». И на исходе года в их переписке тема строительства домика в Васютине остается обсуждаемой:

«…О хате. Летом я завез четыре кубометра леса. Теперь маме удалось еще выписать шесть. Так что летом, кажется, она примется за строительство».

Было ему в 1955 году всего лишь двадцать три года, а щедрое сердце его томилось заботой о родных и близких. Мама гордилась признанием сына: «Мать, я тебя люблю больше, чем мать, — ты меня очень тонко понимаешь». Образование у нее было — ликбезовское, трехмесячное. И когда брат получал письма от меня или Нины, а маминого не было, то он писал: «Мама, напиши своей рукой — я буду знать, что с тобою все в порядке».

С того времени прошло много лет, а я как сейчас вижу такую картину. Вечер. Мы, сестры, ложимся спать. Мама же зажигает коптушку (фитиль, вставленный в пузырек с керосином), садится за стол и пишет сыну письмо, произнося вслух каждое слово, — так ей легче сосредоточиться.

А как-то с почты за мамой прибежал посыльный: «Беги скорее — по телефону звонит твой сын!»

Сейчас телефонный звонок — будничное явление, а тогда, притом в деревне, — это был праздник: сын звонил из столицы своей маме!.. Он ни на минуту не забывал о нас. А вот как поздравлял он своих сестричек:
этот день Первомая,
Как и прежде, опять
От души я желаю
Вам учиться на «пять».
Только это. Другого
Вам желать не могу.
Ваше «честное слово»
Я в душе берегу.
Блынским  В. и Н. Москва, Литинститут.

«Нина! Я не успел за недостатком времени просмотреть твои тетради. Напиши мне о своих успехах и провалах. Ведь тебе в этом году экзамены сдавать. Экзамены! Слышишь? Я скоро приеду на каникулы. Приеду, когда ты перейдешь в пятый класс, а я только в третий. Желаю тебе учиться очень хорошо „и ученье не считать за свое мученье“. Братка».

Мы звали его — «братка».

Писал он раз в неделю — обязательно, и всегда обижался — почему редко пишем ему? А мы не успевали отвечать, а то и просто ленились.

А как мы ждали брата на каникулы! Если я с девчонками где-нибудь гоняла по деревне и мне вдруг кто-нибудь говорил: «Твой братка приехал», — я быстрее ветра летела домой, мое сердце было готово разорваться от радости. Никогда в жизни я больше такой радости не испытывала, — наверное, потому, что ребенок ощущает радость или горе гораздо острее взрослых. И след от них остается на всю жизнь.

…Вот мы с мамой работаем на огороде, я поднимаю голову и вижу, как брат с огромным чемоданом на плече перепрыгивает наш маленький ручей, идет к дому…

А то мы с мамой как-то ворошили сено около хаты, и вдруг, как из-под земли, рядом с нами оказывался наш Митя. Обнимает, целует маму, а нас с сестрой — одной взъерошивает волосы, другой ласково треплет по шее. В хате нашей сразу становилось просторнее и светлее — праздник!

Когда я подходила к дому, то, еще не видя брата, знала — он рисует: он всегда пел при этом. У него был красивый баритон, переходящий в бас, если исполнял что-нибудь из репертуара Шаляпина. Любил арию Ивана Сусанина, знал великое множество русских народных песен: «Эй, ухнем!», «Вдоль по Питерской», «Славное море — священный Байкал», «Бродяга» («Бежал бродяга с Сахалина…»), уйму шуточных песен. Позднее прибавились и грустные, две из которых нельзя было слушать без слез. Из одной запомнилась строка — «…Изменила, видно, мне черноокая…» (и, кажется, у брата были основания петь такую), другая — «Вот умру — похоронят на чужбине меня, и никто не узнает, где могилка моя…»

Примерно так и получилось… Доставили цинковый гроб без окошечка… Я до сих пор надеюсь на чудо.

А когда он писал, то уж тут была тишина. Мама, бывало, скажет: «Когда мой сын работает, у меня муха не пролетит».

Отдельные стихи создавались в нескольких вариантах. Митя читал их и спрашивал: «Какой больше нравится?»

Много времени уделял брат помощи по хозяйству. Но — копает, бывало, огород, и вдруг срывается и бежит в хату, чтобы записать осенившие его строчки. Значит, работали не только руки…

Иногда вечером шел на выгон, где собиралась молодежь. Раньше в деревне бывало очень весело. Какими бы усталыми ни возвращались люди с поля и фермы, на «пятачок» все равно выходил гармонист и со всех концов деревни подходила молодежь. И пели и плясали под гармошку. Когда появлялся Митя — он оказывался в центре внимания. Его просили почитать стихи, рассказать что-то интересное. Его слушали все.

Я помню, он как-то не вошел, в влетел в хату: «Иди скорее посмотри — какой закат! Это же раз в сто лет бывает — такие краски!» Я вышла, посмотрела: закат как закат… А он тут же взял кисточки, краски и стал торопливо писать…

Перед сном он любил читать рассказы о природе Дм. Зуева, Б. Щергина — «Поморские были и сказания». Смотришь — книжка упала на лицо — спит. Мама подойдет, осторожно уберет книгу, погасит свет…

Любил читать сказки — восторгался ими и сам хотел написать сто сказок в стихах. Успел написать только восемь…

В 1957 году я сильно заболела вирусным гриппом. Маме показалось, что я безнадежна, и она вызвала сына домой телеграммой. Когда мне стало лучше, он попросил маму, чтобы та отпустила меня с ним в Москву — хотел показать меня медицинскому профессору в поликлинике Литфонда — нет ли каких осложнений? Поездка эта состоялась.

Брат знакомил меня со столицей, пропуская отдельные лекции. Там я впервые увидела стерео- и панорамное кино, побывала в опере, в Мавзолее В. И. Ленина, в Третьяковской галерее, в зоопарке и других привлекательных местах. Сам он любил документальные фильмы. Их студенческое общежитие находилось в Переделкине, известном писательскими дачами. Когда он уезжал на лекции, я гуляла по парку на лыжах. Брату показалось, что я как-то мало восторгаюсь увиденным. Он даже сравнил: «Когда я впервые увидел железную дорогу, то — стал на колени и трогал рельсы руками…»

Годы учения брата в Москве — самая прекрасная пора его жизни. В то время большую творческую поддержку оказали ему Михаил Исаковский, Лев Ошанин и сама творческая среда литвуза. В статье «Песня о России» (к 60-летию М. Исаковского, «Комсомольская правда» от 20 января 1960 г.) Дмитрий писал: «В апреле пятьдесят седьмого года, когда я пришел на занятия в Литературный институт, мне передали записку с телефоном: „Позвони Исаковскому. Он ждет твоего звонка“. Я не знаю, что ответить. Я ухожу с занятий. Я долго блуждаю по Москве. Несколько раз подхожу к телефону-автомату, но звонить не решаюсь. И снова с тревогой и радостью плутаю по шумным улицам и переулкам. Нет, я не могу сразу обратиться к поэту, которого люблю не меньшей любовью, чем Некрасова и Есенина… Я уезжаю в общежитие. Только на следующее утро снимаю трубку и набираю номер:

— Это вам звонит… Я хочу представиться.

Но Исаковский говорит:

— Я все знаю. Вы соберите стихотворений пять-шесть и принесите мне.

Он дает свой адрес.

И снова волнение. Теперь — еще большее. Я знаю, как строг и требователен Исаковский к начинающим авторам.

И вот я на лестничной площадке седьмого этажа. Робко и неуверенно звоню. Дверь открывает Михаил Васильевич. Из-под темных очков светятся приветливые глаза. Здороваемся. Он проводит меня в свой рабочий кабинет. И сразу же спрашивает о творческих семинарах в Литинституте, о педагогах, об учебной программе. Мимоходом замечает:

— Многие литинститутцы, и вообще многие молодые поэты, мало чувствуют под ногами землю. Они видят только асфальт. А он постоянно гол. На нем ничего не может вырасти.

Потом он внимательно читает мои стихи. Я сижу и жду его приговора. А если он скажет — не то?..

Через месяц стихи появляются в „Комсомольской правде“ — с теплым, ободряющим предисловием Михаила Васильевича.

Позже я много раз бывал у него. М. Исаковский живет постоянной заботой о литературе, о поэтическом мастерстве, о нас, молодых авторах».

Будучи студентом Литинститута, Митя пообещал Льву Ошанину собрать пятьдесят местных диалектов Орловщины. И собрал, даже больше. Недавно я встретилась с его одноклассницей еще по начальной школе — Марией Лукьяновной Блынской. И она помнит, как Митя собирал эти говоры. Возле нашей хаты в Васютине есть колодец с отменной ключевой водой. За ней приходила добрая половина жителей деревни. Со многими из них брат увлеченно разговаривал, улавливая и эти самые диалекты.

Когда Митя приезжал на каникулы, то часто бывал в Дроскове: в редакции районной газеты, в библиотеке, у знакомых. И вот однажды он увидел в читальном зале Ее. Это была любовь с первого взгляда. Встречи продолжались. Свадьбу решили отложить до окончания им института, но девушка не сдержала слова и вышла за другого.

Для Мити с его поэтическим мировосприятием это обернулось потрясением, неожиданными и нелегкими переживаниями. Внешне он выдержал этот удар, а в душе — один бог знает… Ответил же он маме (только не сразу) так: «… Все мы делаем массу глупостей. И мне… изменяли те, кого я любил. Изменяли в то время, когда я был еще теленком, а не сегодняшним волком. А это труднее переносить. И перенес, конечно, не без последствий, но перенес».

С мамой он делился всеми своими планами и задумками, она была его «союзницей». В каждом письме он как бы отчитывался перед ней.

Предстоящей встрече с матерью радовался, как ребенок.

«Дорогая мама!

В пятницу 6-го ноября мы встретимся в Орле. Вы и Валя придете рано утром встречать меня. Я согласен, я рад, что мы будем все вместе, правда, Нины не будет.

Втроем сходим в театр. Дополнительно я сообщу.

Почти полтора месяца до нашей встречи.

В этом письме я хотел сказать только два слова: я согласен. Октябрьский праздник мы проведем вместе. Все самое лучшее вы увидите. Самое главное, чтобы Прасковья Ивановна была в это время в Орле. Хотя бы в Орле. Если она не приедет в Орел, я тоже не смогу совершить свою поездку.

Нина! Отпусти ты маму дня на три-четыре в Орел. Конфет тебе привезет от брата и от себя.

Спешу. Уезжаю сейчас в Монголию. Дней на десять.

Лечу „ТУ-104“.

Мама, на Октябрьские праздники мы встретимся.

18.10.59 г. Твой Митя».

Письмо написано на ходу, на бегу, но никогда он не забывал о своей матери.

Встреча эта состоялась. Мы чудесно провели время, а потом, 8 ноября утром, он привел нас к Богоявленскому собору и сказал: «Мама, это — для тебя». Мы зашли. Там было много народа. Мама спросила у старушки: «Что за праздник сегодня?» — и услышала: «Дмитриев день».

С тех пор я знаю, что 8 ноября — это Дмитриев день.

В 1959 году Митя с отличием окончил Литературный институт.

Его пригласили в ЦК ВЛКСМ — работать с творческой молодежью на предприятиях, на ударных стройках, на целине, в армии… Потом — в отделе литературы и искусства «Комсомольской правды». Он много ездит по стране, переполнен впечатлениями, но журналистские обязанности поглощают все время — на творческую работу его не остается. Это угнетало поэта больше всего.

И вот после долгих раздумий по приглашению относившегося к нему по-отечески редактора областной газеты И. М. Патенкова, Митя приезжает в Орел и работает собкором «Орловской правды» (с 10 января 1961 года). Тогда он много писал, печатался и часто выступал перед рабочими. И тут, конечно, досаждали командировки по районам. Мощным взлетом вошла в его поэзию и зрелая, осознанная любовь к родному краю.

В творчестве он был очень требовательным к себе. Я помню, как он работал над поэмой «Черная рябина», как писал «Балладу об Орле». В балладе есть такие строки:
Под вздох топора горячего,
Под свист чужой стрелы
Услышали детский плач его
Впервой на яру орлы.

Повторяя их вслух, Митя подбирал, как написать: «под звон», «под вздох» или «под взмах» топора?.. И написал — «под вздох топора горячего», потому что два других варианта казались ему более избитыми.

Круг общения в областном центре первого на Орловщине выпускника Литературного института, автора книг, члена Союза писателей, поработавшего в ЦК комсомола и «Комсомольской правде», повидавшего свет поэта и интересного собеседника был, естественно, обширен.

Тесными, с взаимными посещениями на дому оставались контакты с Иваном Михайловичем Патенковым и Владимиром Андреевичем Мильчаковым. Они ведь были таковыми еще до переезда Мити в Орел. Зоя Петровна (супруга В. А. Мильчакова) и сейчас помнит, как в шестидесятом году ей сделали в Москве операцию, и навестил ее из тамошних земляков один Дима Блынский… Приходил к нам художник Вячеслав Пуршев и Георгий Шумаров, хирург из областной больницы, писавший тогда стихи, а впоследствии — прозаик, осевший на Ставрополье. Близкими были отношения Мити с ветераном культработы Екатериной Павловной Михайловой, передавшей Мите перед своей кончиной пакет с письмами фронтовиков к ней и газетами военной поры. Его коллегами по «Орловской правде» помимо И. М. Патенкова были Е. К. Горбов, В. Е. Комов, И. К. Миронов, А. Я. Яновский. Задушевным старшим товарищем по Орловской писательской организации был для него Евгений Зиборов. Искали внимания Дмитрия Блынского и находили одобрение своему творчеству орловские поэты Игорь Иванов и Григорий Иванов.

К нему тянулись и прислушивались к его слову Петр Гапоненко, Василий Катанов и Борис Попов, и он не отмахивался — даже переписывался с ними, когда вернулся в Москву.

Такое масштабное общение не тяготило брата. Добровольной нагрузкой было для него в Орле и шефство над литературным объединением при ведомственной газете «Строитель». Впоследствии оно стало носить имя Д. И. Блынского. А бывший редактор той газеты В. Пирогов написал и издал к 50-летию известного поэта обзорный очерк его жизненного и творческого пути.

Орловский период жизни Мити закончился женитьбой. В Москве у него оставалась Таня, его Лада. Он говорил маме: «Эта девушка тебе понравится». И действительно, она всем нам пришлась по душе. Свадьбу сыграли в деревне.

5 сентября 1962 года в Орле у четы Блынских родился сын Иван. Вскоре Танюша опять уехала в Москву. Митя часто бывал в командировках, а ей одной с малышом было тяжеловато. Какое-то время он еще работал в «Орловской правде», затем уехал к семье.

И снова полетели письма, в которых каждый раз сообщалось что-нибудь новенькое о сыне.

«Дорогая мама, Валя и Нина!

И письмо, и посылку мы получили. Костюмчик в самый раз. Одели Ваню в обновку, и он ходит, довольный и веселый. Очень рад карманному закутку, куда можно спрятать „иглюшку“.

Ваня шлет спасибо большое, большое, „до неба“.

Валя приедет — увидит, как крепко сидит на племяннике ее подарок. „Приезжай, Валя, к нам в Москву, гулять будем вместе“, — говорит Ваня.

Вчера, в воскресенье, вышел журнал „Огонек“ с моим переводом с английского.

Валя, если ты приедешь, захвати, пожалуйста, несколько маленьких книжечек стихов из серии „Библиотечка советской поэзии“. Там есть Кулешов, Бажан, Исаковский и др. Эту библиотеку я собираю.

Желаем всем вам крепкого здоровья, успехов во всем. Большой привет от наших.

Ваш Митя».

И снова поездки по стране в составе писательских бригад по маршрутом Союза писателей — встречи с читателями на литературных вечерах, выступления на заводах и стройках, в совхозах и колхозах.

Стихи его широко публикуются в газетах «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Советская Литва», «Молодой целинник», печатаются в журналах «Огонек», «Молодая гвардия», «Смена», «Октябрь», «Сельская молодежь», «Подъем», в сборниках «День поэзии» и коллективных сборниках.

12 октября 1965 года — командировка в Мурманск от «Правды». Он поехал, чтобы написать о тружениках Заполярья. Ехал с большой охотой еще и потому, что в свое время наш отец работал как раз в Мурманске.

Он никогда не жаловался на свое сердце, но именно перед этой командировкой почувствовал в нем перебои. «Сходил бы ты, Дима, к врачу», — советовала жена. Отложил до возвращения… Дмитрий жил большими творческими задумками. Недописанными остались 92 (из задуманной сотни) сказки народов мира в стихах, интернациональная поэма «Время сдачи экзаменов», роман о земляках и многое другое.

В увековечение памяти Дмитрия Блынского на его родине установлен мраморный бюст поэта работы Б. Д. Бологова; колхоз «Заветная мечта» и Орловский часовой завод учредили премию года имени Д. И. Блынского за лучшие произведения орловских писателей; в областном центре появилась улица Дмитрия Блынского.

Мама всего на три года пережила Митю. Она очень хотела перезахоронить его в Орле.

В. И. Блынская

(Из книги Д. И. Блынский «Я полон света…». — Орёл, «Вешние воды»,1997, с. 6-30).

2006-2018 © Орел. Краеведение  
© Валерий Васильевич (1949-2018)